Contents
- Часть I
- От штурма к отступлению: исчерпание революционной волны
- “Красное двухлетие”: захват фабрик и рождение превентивной контрреволюции
- Уничтожение боевого ядра рабочего класса: всеобщая забастовка 1926 года в Великобритании
- Единый фронт наизнанку: революция и контрреволюция в Китае (1925–1927)
- Крах 1929 года: конец стабилизации и радикализация буржуазии
- Германская трагедия: от “социалистических” коалиций к триумфу нацизма (1921–1933)
Классовая борьба в мире
Отлив после прилива: рабочее движение между двумя революционными волнами (1921–1939)
Часть I
От штурма к отступлению: исчерпание революционной волны
1917–1921 годы были периодом, когда мировая система империализма столкнулась с прямой угрозой пролетарской революции сразу в нескольких центрах одновременно. Однако победа Октября осталась изолированной. В Германии – стране с наиболее развитым и организованным пролетариатом континента – Ноябрьская революция 1918 года низложила монархию, породила разветвлённую сеть Советов рабочих и солдатских депутатов, но не переросла в диктатуру пролетариата. Решающую роль в этом сыграло руководство социал-демократии: правительство Эберта – Шейдемана, опираясь на добровольческие корпуса (фрайкоры), разгромило январское восстание 1919 года в Берлине, убив его руководителей – Розу Люксембург и Карла Либкнехта, – а затем подавило и советские республики в Бремене, Баварии и Брауншвейге. Компартия Германии (КПГ), возникшая лишь на рубеже 1918–1919 годов, оказалась политически не готова к этим боям: партия большевистского типа, способная возглавить восстание, попросту не успела сложиться к моменту, когда объективная ситуация требовала немедленного действия.
Разгадку этого на первый взгляд парадоксального контраста – почему более отсталая, менее пролетарская Россия совершила то, чего не удалось несравненно более развитой Германии, – дал сам Ленин ещё в декабре 1919 года, задолго до того, как об этом стали размышлять различные теоретики поражений революций в Западной Европе: «Наша, если можно так выразиться, ставка на международную революцию подтвердилась всемерным образом, если смотреть в общем и целом. Но с точки зрения быстроты развития мы пережили время особенно тяжёлое, мы испытали на себе, что развитие революции в более передовых странах оказалось гораздо более медленным, гораздо более трудным, гораздо более сложным. Это не может нас удивлять, потому что – естественное дело – для такой страны, как Россия, было гораздо легче начать социалистическую революцию, чем для передовых стран. Но, во всяком случае, это более медленное, более сложное, более зигзагообразное развитие социалистической революции в Западной Европе возложило на нас невероятнейшие трудности».1 Эту асимметрию Ленин связывал именно с различием в силе капитализма: чем более слабый, более отсталый и менее органично сросшийся с обществом капитализм, тем легче нанести по нему первый, решающий удар, но тем труднее затем на его развалинах удержать власть и построить социализм; и наоборот – чем более зрелым, глубоко укоренённым в самой ткани общества является капитализм (как в странах Западной Европы), тем труднее разбить его одним ударом, но тем прочнее и производительнее будет фундамент, на который сможет опереться победивший пролетариат.
Десятилетие спустя, размышляя уже над конкретным опытом поражений в Германии и Италии, Антонио Грамши в “Тюремных тетрадях”, написанных в фашистских застенках, облёк эту ленинскую мысль в социологическую форму. В России, писал он, государство было всем, а гражданское общество – первичным и желеобразным: за самодержавием, а затем и за фасадом Временного правительства не стояло практически ничего, кроме аппарата чистого принуждения. Не случайно Ленин характеризовал Керенского, ставшего к лету 1917 года олицетворением этого фасада, как фигуру, игравшую роль балалайки для обмана рабочих и крестьян, – пустого, гулкого инструмента без всякого реального веса. Именно поэтому “война манёвра” – прямой штурм этого аппарата – оказалась достаточной для взятия власти. Но по той же причине удержать её оказалось так тяжело: за спиной разбитого государства не было того зрелого, органически развитого капиталистического базиса, на котором можно было бы строить дальше. В Западной Европе, продолжал Грамши уже собственным, но верным ленинской логике ходом мысли, за государством стояла мощная система “окопов и укреплений” гражданского общества – профсоюзы, партии, пресса, церковь, весь механизм повседневного производства согласия, – и потому одного удара по государственному аппарату оказывалось недостаточно: требовалась долгая “позиционная война”, к которой ни КПГ в 1918–1923 годах, ни один из последующих рассматриваемых в этой статье авангардов не оказались структурно готовы.
Этот исторический факт выявляет закономерность, строго зеркальную по отношению к российскому опыту. Там, где объективные предпосылки революции (концентрация пролетариата, уровень развития производительных сил) были неизмеримо более зрелыми, чем в разорённой России, фатальным оказалось именно отсутствие своевременно выкованного революционного руководства. Здесь работает формула, обратная той, что описывает в предыдущей статье этой рубрики поражения 1970–1980-х годов: субъективный фактор в лице партии оказался решающим уже не в смысле его подавления извне, а в смысле катастрофической задержки его формирования.
Однако было бы грубой теоретической ошибкой сводить эту роковую задержку исключительно к субъективной медлительности или личным просчётам немецких марксистов. Субъективный фактор рискует превратиться в пустую идеалистическую абстракцию, если не проследить его до самых материальных корней.
Социал-демократия и её профсоюзы к 1914 году представляли собой не просто носителей неверной идеологии, а колоссальную материальную силу – гигантский бюрократический аппарат с собственными кассами, недвижимостью, прессой и тысячами функционеров, намертво вросший в структуру империалистического государства. Вырвать миллионы рабочих из-под влияния этого аппарата в одночасье было физически невозможно. Следовательно, сама эта “субъективная” незрелость пролетарского авангарда являлась прямым отражением объективной устойчивости западного капитализма. Тот факт, что революционная партия не сложилась вовремя, прямо определялся степенью зрелости способа производства: уровнем концентрации капитала, темпами пролетаризации и способностью буржуазии подкупать широкие слои рабочей аристократии за счёт империалистической ренты. Именно эти материальные условия, а не абстрактная воля политических лидеров, диктовали пределы возможностей авангарда в межвоенной Европе.
Изоляция и материальное истощение самой Октябрьской революции и последующее перерождение большевистской партии и полугосударства – это в первую очередь история объективного поражения, надлома нуждой и голодом, а не выбора стратегии: здесь, как показывает отдельный цикл статей прошлого и этого номера, посвящённый урокам поражения Октября, дело было не в том, что большевики могли поступить иначе при сохранении тех же объективных условий. Но именно это переродившееся, уже буржуазное по своей социальной природе государство, а не диктатура пролетариата, начиная с середины 1920-х годов навязывало зарубежным компартиям через Коминтерн стратегии, продиктованные не нуждами мировой революции, а внешнеполитическими интересами СССР и внутрипартийной борьбы в самой ВКП(б): отсюда и Англо-русский комитет, и блок с Гоминьданом, и “третий период”, ставший побочным продуктом разгрома Бухарина2. В отличие от российской катастрофы, поражения в Италии, Великобритании, Китае и Германии – это уже история не объективной невозможности, а субъективно навязанной политической линии.
Как и в случае периода, открывшегося после окончания второй мировой войны, который был нами рассмотрен в прошлом номере журнала, факты, приведённые в этой статье, фиксируют не угасание, а разную степень интенсивности и разную траекторию исхода классовой борьбы в зависимости от одного и того же фактора – наличия либо отсутствия у пролетариата автономного революционного руководства, свободного от оппортунистических колебаний. Исторический опыт межвоенных десятилетий с особой жестокостью подтверждает тезис, сформулированный нами применительно к более поздней эпохе: ни стихийная боевитость масс, ни объективный кризис капитализма (Великая депрессия, крах либеральной модели) сами по себе не открывают дорогу к революции. Напротив, при отсутствии всемирной коммунистической партии поражения оборачиваются либо прямой фашизацией (Италия, Германия), либо истощением революционного потенциала в “демократических” институциональных рамках самого капиталистического государства (Великобритания, США), либо физическим истреблением наиболее сознательных кадров пролетариата руками его формальных “союзников” и лжетоварищей (Китай, Испания).
Классовая борьба в СССР: от Кронштадта до сталинской контрреволюции
Поражение мировой революции имело своим прямым следствием перерождение диктатуры пролетариата в изолированной России. Фактическим и символическим рубежом этого процесса стало Кронштадтское восстание марта 1921 года.
Экономический и демографический коллапс, обрушившийся на Советскую Россию к 1921 году, был беспрецедентен: валовая промышленная продукция упала до 13,9 % от уровня 1913 года, Петроград потерял 2/3 довоенного населения, а смертность в городе выросла почти вчетверо. Именно на этом фоне тотальной архаизации и растворения пролетариата в крестьянской стихии и произошло подавление Кронштадта.
С точки зрения различных течений левого коммунизма, таких как КРПГ или группа “Рабочая правда”, а после 1923 года – группа Мясникова, требования кронштадтских матросов и бастующих рабочих Петрограда – “Советы без большевиков”, свобода слова для левых социалистических партий и освобождение политических заключённых – представляли собой отчаянную попытку пролетариата защитить советскую демократию от диктатуры партийно-государственного аппарата.
Большевистское руководство, в свою очередь, в условиях тотального разорения страны и враждебного окружения рассматривало любой вооружённый мятеж – вне зависимости от субъективно левых лозунгов восставших – как объективную угрозу, открывающую дорогу белогвардейскому реваншу. Большевики также указывали на изменение состава кронштадтского гарнизона: на смену идейным пролетариям 1917 года пришли призывники из крестьян, чьё недовольство диктовалось прежде всего тяжестью продразвёрстки в деревне. Особого внимания заслуживает и то, что единство самого Кронштадта было далеко не полным: около половины местной большевистской организации вышли из партии, однако порядка 300 коммунистов и комсомольцев отказались признать власть ВРК и вели против него агитацию и саботаж, найдя опору среди части беспартийных рабочих, матросов и красноармейцев. Не стоит забывать и об обращении самого ВРК от 13 марта «не брезговать никакими средствами» внешней помощи. Эти факты ставят вопрос не только о классовом составе восставших, но и об объективной политической траектории их руководства – той самой, из которой Ленин в полемике с Мартовым выводил тезис о тактической выгодности лозунга “Советы без большевиков” именно для белой эмиграции, вне зависимости от субъективных намерений самих кронштадтцев.
Итальянские левые коммунисты (журнал Bilan, серия статей Митчелла “Проблемы переходного периода”, 1936–1937 годы) сделали из Кронштадтской трагедии вывод, отправной точкой которого служил по сути тезис самого Ленина, высказанный за пару месяцев до неё в дискуссии о профсоюзах: государство, возникшее после пролетарской революции, – это государство «рабочее с бюрократическими извращениями»3, а не тождественная диктатуре пролетариата власть, и от такого государства, утверждал Ленин, рабочие вправе защищаться в буквальном смысле слова. Однако он сам отказался распространить эту логику на Кронштадт: если в профсоюзной дискуссии речь шла о положении пролетариата на производстве внутри структур того же государства, то в марте 1921 года, по его оценке, ставкой была не защита классовых организаций, а вопрос о пролетарской власти и военной безопасности революции на фоне тамбовщины, голода и реальной угрозы интервенции.4
Как бы то ни было, подавление Кронштадтского восстания совпало с запретом фракций на X съезде РКП(б) и введением НЭПа, а также, как мы писали ранее, «с крахом революционной волны в Европе», что сделало «1921 год рубежом на пути к поражению как русской, так и мировой революции»5. Этот политический рубеж был неразрывно связан с описанным выше материальным коллапсом. Физическое исчерпание и деурбанизация пролетарского авангарда создали вакуум, который неизбежно заполнился новой силой – буржуазным государственно-партийным аппаратом. Вобрав в себя деклассированные элементы, карьеристов и выходцев из крестьянства, этот аппарат оторвался от пролетарских масс и начал действовать в интересах, радикально отличных от интересов рабочего класса.
Тем не менее классовая борьба в СССР в 1920-е годы не прекратилась, но приняла форму в основном скрытого и лишь иногда открытого сопротивления (массовые стачки 1923 года, вызванные кризисом сбыта и задержками зарплат).
В 1930-е годы, с началом форсированной индустриализации, профсоюзы были окончательно превращены из органов защиты рабочих в придаток хозяйственного аппарата. Одной из основных задач профсоюзов стала борьба за повышение производительности труда (например, стахановское движение). Рабочий класс СССР подвергся драконовской дисциплине: введение внутренних паспортов (1932), уголовная ответственность за опоздания и прогулы (законы 1938–1940 гг.)6. Очаговое сопротивление рабочих – такое как Тейковская и Вичугская забастовки 1932 года против снижения карточных норм – подавлялось силами ОГПУ с применением оружия.
Последние два выступления вспыхнули почти одновременно в текстильных районах Ивановской области и представляют собой наиболее хорошо документированный за счёт архивных сводок ОГПУ эпизод открытого рабочего сопротивления первой пятилетки. Непосредственной причиной послужило резкое снижение с начала апреля 1932 года хлебных и продовольственных норм по карточкам на фоне общего кризиса снабжения, спровоцированного форсированной коллективизацией: рабочие получали по твёрдой цене лишь хлеб, тогда как остальные продукты приходилось покупать на рынке по многократно возросшим ценам. В результате дети – по словам самих рабочих, зафиксированным в донесениях ОГПУ – увядали от недоедания, не видя молока и сахара.
В Вичуге 5–13 апреля 1932 года началась стачка (около 10 тысяч участников) на нескольких текстильных предприятиях, которая быстро переросла в открытое восстание: рабочие разгромили здание городского комитета ВКП(б), отделение ОГПУ и почту, вступили в столкновение с конной “милицией”, пытавшейся рассеять толпу, и избили начальника городской “милиции” и его заместителя, ворвавшись в здание “милиции” и освободив задержанных из камер. Согласованность и координация действий забастовщиков были настолько высоки, что органы ОГПУ в своих донесениях предполагали существование в городе подпольной организации, руководившей выступлением, – предположение, впрочем, документально не подтверждённое.
Параллельно в Тейкове, Лежневе и Пучеже развернулись собственные очаги протеста. По данным сводки о забастовочном движении в Иваново-Вознесенском промышленном районе, стачка в Тейкове продолжалась с 8 по 15 апреля 1932 года, в Лежневе – с 10 по 13 апреля, а в Пучеже – 14–15 апреля. Численность бастовавших оценивалась соответственно примерно в 2 тысячи человек в Тейкове, 2 тысячи в Лежневе и тысячу в Пучеже.
В Тейкове кульминацией выступления стали так называемые “голодные походы” – шествия рабочих в направлении областного центра Иваново-Вознесенска с требованием восстановить прежние продовольственные нормы. Группы протестующих вышли из Тейкова, Вичуги и Лежнева; наиболее многочисленная из них, насчитывавшая несколько сотен человек, направилась из Тейкова. Власти пытались предотвратить дальнейшее расширение движения: по имеющимся сведениям, было распоряжение не останавливать на соответствующих участках поезда, следовавшие в Иваново-Вознесенск, чтобы не допустить присоединения новых участников. Сам поход был пресечён органами власти на подступах к городу: измученных длительным переходом рабочих принудительно посадили в подготовленный состав и отправили обратно.
В те же дни к протесту стали присоединяться и окрестные крестьяне, организуя в колхозах так называемые “волынки” – замедление работы и другие формы коллективного сопротивления без формального прекращения трудовой деятельности. В совокупности выступления в Вичуге, Тейкове, Лежневе и Пучеже свидетельствуют о широком распространении недовольства продовольственным кризисом и о том, что социальное напряжение затрагивало как промышленных рабочих, так и сельское население.
Волнения были подавлены силами ОГПУ и переброшенными в район войсками к середине апреля; забастовка в Вичуге прекратилась отчасти сама собой, по мере физического и морального истощения рабочих. Ряд популярных публицистических материалов7 утверждают, что при подавлении волнений в Вичуге были убиты несколько сотен рабочих, однако эта цифра не находит подтверждения ни в опубликованных архивных сводках ОГПУ, ни в специальной академической историографии предмета и должна восприниматься критически как непроверенное утверждение, а не установленный факт. Реакция высшего руководства СССР была показательно уклончивой: опубликованная 31 мая 1932 года в “Правде” статья “Перестроиться надо немедленно”, автором которой был Емельян Ярославский – один из руководителей печати ВКП(б) и видный соратник И. В. Сталина – резко критиковала прежнее партийное руководство Ивановской области, ни словом, однако, не упоминая ни забастовки, ни их продовольственные причины. Тем не менее власти были вынуждены реагировать: вскоре после апрельских событий по всей стране было разрешено открытие колхозных рынков и выделение рабочим индивидуальных земельных участков под огороды. Поскольку капиталистический характер экономики СССР никуда не исчезал, эту меру ни в коем случае не следует рассматривать как “восстановление рынка”. Напротив, это был чёткий тактический манёвр государственно-партийной буржуазии: чтобы снизить издержки на воспроизводство рабочей силы и сбить градус классового гнева, буржуазия переложила значительную часть бремени по обеспечению пролетариата необходимыми продовольственными продуктами на него самого (через огороды) и на мелких товаропроизводителей. Это позволило сохранить в неприкосновенности главные механизмы эксплуатации и изъятия прибавочного продукта, необходимые для форсированной индустриализации, избежав при этом полномасштабного социального взрыва.
Показательно, что Вичуга и Тейково были не единичным эпизодом, а лишь наиболее острым проявлением куда более широкой волны конфликтов труда и капитала: согласно сводке ОГПУ от 9 августа 1932 года, только за первые шесть месяцев года в стране было зафиксировано 454 забастовки на почве недовольства оплатой труда, из них 125 – из-за задержки зарплаты, 111 – из-за снижения расценок, 166 – из-за низкой зарплаты и 52 – из-за невыдачи спецодежды. Это делает апрельские события в Ивановской области не аномалией, а вершиной айсберга гораздо более систематического, хотя и почти всегда локального и стихийного, сопротивления рабочего класса СССР форсированной индустриализации за счёт собственного жизненного уровня.
Если в СССР поражение революции обернулось её медленным перерождением изнутри, сопровождающимся агонией и террором, то в Западной Европе судьба революционной волны 1917–1921 годов решилась гораздо быстрее и в открытой форме. Обратимся к одному из наиболее ярких её эпизодов – захвату фабрик в Италии, где рабочий контроль над производством достиг, пожалуй, наибольшей глубины и организационной зрелости во всей Западной Европе, но который был разгромлен почти мгновенно.
“Красное двухлетие”: захват фабрик и рождение превентивной контрреволюции
Движение разворачивалось на фоне экономического коллапса, зеркального германскому: демобилизация около 4 миллионов солдат вытолкнула на рынок труда армию безработных, к 1919 году превысившую 2 миллиона человек, а военные займы и денежная эмиссия обесценили лиру к концу 1920 года до шестой части довоенного уровня.
Численность объединённого профсоюза – Всеобщей конфедерации труда (CGL) – выросла с 250 тысяч членов в 1918 году до 2,2 миллионов в 1920-м, металлообрабатывающая федерация профсоюзов FIOM – до 160 тысяч. В сентябре 1920 года около 400–500 тысяч рабочих, в первую очередь в Турине, где под руководством Грамши и газеты Ordine Nuovo формировались фабрично-заводские советы, заняли предприятия, установив рабочий контроль над производством. Буржуазия впоследствии оценивала эти недели как “великий страх” – момент, когда старые либеральные правящие круги показали свою неспособность защитить классовое господство капитала привычными средствами.
Вместе с тем именно этот эпизод обнажает то же структурное противоречие, что и случай Lip полвека спустя8, но в кратно большем масштабе: захват фабрик без монолитной революционной партии, способной связать их с общенациональной борьбой за власть, был обречён на институциональную интеграцию и поражение. Руководство Итальянской социалистической партии (ИСП) и CGL не поддержало превращения экономической оккупации в политическое восстание; премьер-министр Джованни Джолитти предложил компромисс (частичное удовлетворение экономических требований и формальный контроль профсоюзов над производством), рабочие советы были демонтированы, а движение свёрнуто уже к концу сентября 1920 года.
Руководители ИСП и CGL оправдывали свой отказ от эскалации объективными факторами: изоляцией Турина, пассивностью крестьянства на Юге и отсутствием оружия. Однако левое крыло социалистов вынесло из этого поражения принципиально иной урок. Вместе с тем поражение движения 1920 года обострило вопрос о соотношении фабрично-заводских советов и политической организации пролетариата. Грамши, уделявший центральное внимание советам как органам рабочего самоуправления и преобразования производства, и Бордига, настаивавший на первостепенной роли централизованной коммунистической партии в борьбе за политическую власть, исходили из разных представлений о путях революции. Было бы, однако, упрощением считать, что поражение автоматически привело Грамши к признанию правоты Бордиги или что их позиции слились в единую концепцию. Создание Коммунистической партии Италии (Partito Comunista d’Italia, PCd’I) в Ливорно в январе 1921 года стало результатом более широкого процесса размежевания внутри ИСП, в котором сторонники Бордиги сыграли ведущую организационную роль, а сторонники Грамши участвовали в формировании PCd’I, сохраняя собственное понимание роли советов и партии.
Политическим следствием поражения рабочих стало не просто восстановление статус-кво, а нечто качественно новое в тактике буржуазии: убедившись, что легальные, парламентские методы более не гарантируют эффективного подавления пролетариата, доминирующая часть итальянской буржуазии – сперва аграрная в долине По, затем и промышленная – обратилась к организованному внепарламентскому насилию как орудию превентивной контрреволюции, финансируя и вооружая чернорубашечников. Уже в 1922 году были убиты активисты туринского красного двухлетия, среди которых анархо-синдикалист Пьетро Ферреро и коммунист Карло Беррути; в октябре того же года фашизм утвердился у власти в общенациональном масштабе.
Однако с точки зрения классовой природы государства эпохи империализма – реакции по всему фронту, – этот переход не создавал качественно нового режима: фашизм и либеральная демократия оставались двумя формами одной и той же диктатуры буржуазии, и именно поэтому единственно верной пролетарской позицией был отказ от всякого блока с “демократической” буржуазией под лозунгом защиты старого строя от нового. Сам же переход к фашизму стал возможен лишь потому, что революционная ситуация была упущена изнутри рабочего движения: реформистское руководство ИСП и CGL, обладая всеми условиями для превращения оккупации фабрик в захват власти, предпочло капитулировать, тем самым открыв буржуазии время и пространство для перегруппировки. Поражение красного двухлетия, таким образом, было в первую очередь нанесено пролетариату его собственным нерешительным руководством, – и лишь во вторую очередь стало результатом манёвра класса капиталистов.
При этом буржуазия действовала не как монолитный субъект, пугающийся и инстинктивно выбирающий террор. Фашизм стал политической формой, обслуживающей конкретные материальные интересы объединившихся фракций капитала: тяжёлой индустрии Севера, критически нуждавшейся в госзаказах и перевооружении; аграрного юнкерства, требовавшего подавления батрацких профсоюзов; финансового капитала, чьей главной целью было радикальное “дисциплинирование” труда и уничтожение рабочих организаций для восстановления нормы прибыли после послевоенного кризиса рентабельности. Те фракции буржуазии, которые не поддержали этот выбор, станут движущей силой “антифашизма”.
Здесь также необходимо зафиксировать теоретически важный тезис: фашизм – это специфический ответ части буржуазии на ситуацию, в которой пролетариат продемонстрировал революционный потенциал, но не сумел его реализовать из-за отсутствия партийного руководства. Разгромленная, но не уничтоженная в момент подъёма классовая энергия оборачивается против самого пролетариата в виде организованного террора мелкобуржуазных и деклассированных масс, поставленных на службу крупному капиталу.
Уничтожение боевого ядра рабочего класса: всеобщая забастовка 1926 года в Великобритании
Если разгром итальянского пролетариата принял форму открытой фашизации, то в Великобритании правящий класс избрал путь, структурно предвосхищающий разгром шахтёров при Тэтчер шестьюдесятью годами позже9, – целенаправленный и заблаговременно подготовленный удар по наиболее организованному отряду рабочего класса.
Предысторией этих событий стала так называемая “Чёрная пятница” 15 апреля 1921 года. После того, как шахты, национализированные на время войны, были возвращены частным владельцам, те сразу урезали зарплаты и увеличили рабочий день. Однако железнодорожный и транспортный профсоюзы, связанные с горняками “Тройственным альянсом” ещё с 1914 года, в решающий момент отказались поддержать стачку. Шахтёры оказались в одиночестве и были буквально загнаны голодом обратно в забой.
Кризис британской угольной отрасли усугубился после возвращения Великобритании к золотому стандарту в 1925 году, которое повысило стоимость британского угля и стали на внешнем рынке. На этом фоне общего обнищания, когда солдаты, вернувшиеся с фронта в “страну, достойную героев”, столкнулись с безработицей, шахтовладельцы в 1925–1926 годах решили повторить прежний манёвр: потребовали снизить зарплаты на 13,5 % и увеличить рабочий день с семи до восьми часов.
На этот раз, однако, буржуазия готовилась заранее и основательно: пока профсоюзное руководство медлило, правительство привело в готовность полицию, армию и флот, а правая “Организация по поддержанию снабжения” (Organisation for the Maintenance of Supplies, OMS), укомплектованная в основном представителями “среднего класса” (отставными армейскими офицерами, финансовыми клерками и студентами университетов), была включена в государственный аппарат для организации штрейкбрехерства. В ответ на локаут Генеральный совет Британского конгресса тред-юнионов (TUC) 1 мая 1926 года объявил всеобщую забастовку в поддержку горняков – крупнейшую в истории британского рабочего движения, охватившую от полутора до двух миллионов рабочих транспорта, полиграфии, металлургии, строительства и энергетики, выводимых на улицу дозированными, контролируемыми сверху волнами, – и это, не считая около 1,2 млн шахтёров, которые уже находились в локауте, продолжавшемся вплоть до ноября 1926 года.
Забастовка началась 4 мая и продолжалась в течение девяти дней (за что получила название “девятидневная”); Генсовет TUC формально удерживал контроль над стачкой до капитуляции 12 мая. Она обнажила глубочайшее противоречие между боевитостью низов и институциональной ролью верхушки TUC.
Капитуляция последнего в 1926 году не может быть объяснена “трусостью” лидеров. Историко-материалистический анализ указывает на материальные корни британского реформизма – феномен рабочей аристократии. Профсоюзная бюрократия исторически опиралась на сверхприбыли, получаемые британской буржуазией от эксплуатации колоний и монопольного положения на мировом рынке. Этому привилегированному слою рабочего класса было что терять в случае крушения капиталистической империи, что и предопределило классовое предательство верхушки в критический момент.
Формально централизованное руководство стачкой (Комитет по организации забастовки во главе с Эрнестом Бевином) на местах на практике опиралось на возникшие стихийно или на базе прежних Trades councils10 местные советы действия (Councils of Action) – они организовывали массовое пикетирование, выпускали собственные стачечные бюллетени, снабжали бастующих и их семьи, в отдельных районах брали под контроль движение людей и товаров, а также создавали собственные Рабочие корпуса обороны и специальные пикетные отряды для противостояния полиции. Однако эти советы, за редкими исключениями, так и не смогли объединиться в общенациональную структуру и не освободились от сдерживающего влияния TUC. Уже 11 мая постановлением Высокого суда по делу профсоюза углекопов стачка была объявлена незаконной; 12 мая, не добившись от правительства и предпринимателей никаких гарантий и опасаясь перерастания экономической стачки в политический кризис власти, Генеральный совет TUC – без консультаций с самими бастующими – внезапно капитулировал и прекратил всеобщую забастовку.
Эта новость была встречена рабочими с неверием и гневом. Показательно, что 13 мая – на следующий день после отмены забастовки – бастовало значительное количество рабочих, что ясно демонстрировало сохраняющийся боевой дух класса. Тем не менее профсоюзный аппарат и государство совместными усилиями заставили рабочих вернуться на фабрики, оставив шахтёров в одиночестве продолжать борьбу вплоть до ноября 1926 года, когда горняки, вынужденные ради выживания распродавать имущество и получая скудную помощь (в том числе из СССР), оказались фактически сломлены голодом и приняли требования шахтовладельцев о порайонных, а не общенациональных соглашениях и о снижении зарплаты.
Свою капитуляцию лидеры Генсовета TUC оправдывали страхом перед надвигающимся секвестром профсоюзных фондов и полным отсутствием стратегии на случай открытого столкновения с государством. Главным контрапунктом этому курсу стала позиция А. Дж. Кука – радикального лидера шахтёров. Он олицетворял боевитость стачки и до последнего призывал продолжать борьбу под лозунгом «Ни пенни от зарплаты, ни минуты к рабочему дню!».
Здесь необходима методологическая оговорка относительно роли политических партий. Левая буржуазия в лице Лейбористской партии (где тот же Рамсей Макдональд ещё в 1924 году применял против бастующих докеров правительственный Закон о чрезвычайных полномочиях) призывала к умеренности и не оказала стачке поддержки. Руководство же Компартии Великобритании (КПВ) накануне забастовки было частично арестовано по обвинению в подстрекательстве к мятежу, а сделанная Коминтерном и ВКП(б) ставка на “левое” руководство TUC через так называемый Англо-русский комитет 1925 года оказалась политически несостоятельной. Тем не менее сама КПВ впоследствии объяснила поражение исключительно “предательством правого руководства” TUC – как если бы речь шла о случайности, устранимой простой заменой одних функционеров другими. Эта трактовка обходит стороной главный вопрос: TUC не столько “предал” рабочих в момент слабости или трусости отдельных лидеров, сколько исполнил ту структурную функцию органа-посредника между трудом и капиталом внутри самого буржуазного государства, для которой тред-юнионы исторически и сложились. Дело было не в личных качествах вождей TUC, а в самой природе профсоюза как органа капиталистической системы, чья функция состоит в заключении сделок по купле-продаже рабочей силы, а значит, в поддержании социального мира и “дисциплинировании” пролетариев. Рабочий класс не должен пытаться “завоевать” аппарат профсоюзов изнутри или требовать от него революционных действий, на которые тот не способен.
Позиция самой КПВ оказалась глубоко противоречивой. Радикализируя рабочих через “Национальное движение меньшинства”, основанное в 1924 году при её участии и под влиянием Коминтерна, она в то же время сковывала их официальными профсоюзными рамками, выдвигая лозунг «Вся власть Генеральному совету!». Революционно настроенные группы, такие как Антипарламентская коммунистическая федерация анархо-коммуниста Гая Олдреда, пытались противопоставить этому лозунг: «НИКАКОЙ власти Генеральному совету! ВСЯ ВЛАСТЬ рабочим через их стачечные комитеты и массовые собрания!», – однако этот призыв был опубликован через четыре дня после того, как стачка была свёрнута.
Показателен в этом смысле эпизод 1921 года: секретарём Национальной федерации транспортных рабочих, принявшим решение не поддерживать горняков в “Чёрную пятницу”, был Роберт Уильямс – на тот момент член КПВ (за это решение он был исключён из компартии и вернулся в Лейбористскую партию). Случай Уильямса ставит вопрос шире, чем персональная измена: меняет ли коммунист профсоюзную бюрократию изнутри или профсоюзная бюрократия меняет коммуниста? После поражения 1926 года руководство КПВ вместо вывода о структурной несовместимости массовых профсоюзов старого типа с задачами революционной борьбы, потребовало… расширения полномочий того самого Генерального совета TUC, который только что предал стачку, и дальнейшего его сращивания с Лейбористской партией.
Подлинное же отношение бюрократии к самоорганизации рабочих накануне событий предельно ёмко выразил член Генсовета TUC Дж. Р. Клайнс: «Я не боюсь класса капиталистов. Единственный класс, которого я боюсь, – это наш собственный»11.
Поражение 1926 года нанесло удар, от которого британское шахтёрское движение не оправилось вплоть до новой битвы 1984–1985 годов: оно открыло дорогу антипрофсоюзному законодательству (Trade Disputes and Trade Unions Act 1927 года, отменённому в 1946-м и фактически возрождённому при Тэтчер) и закрепило подчинённое положение тред-юнионов государству.
Единый фронт наизнанку: революция и контрреволюция в Китае (1925–1927)
Азиатский театр классовой борьбы в этот период даёт иной, но не менее трагический пример. Движение 30 мая 1925 года, вызванное расстрелом антиимпериалистической демонстрации в международном сеттльменте Шанхая, породило шестнадцатимесячную Сянган-Гуанчжоускую (Гонконг-Кантонскую) забастовку – одну из самых продолжительных массовых стачек в мировой истории, резко нарушившую хозяйственную жизнь британской колонии Гонконг и англо-французской концессии Шамянь. Молодая Компартия Китая (КПК), с 1923 года подчинённая директиве Коминтерна о вступлении в Гоминьдан на правах фракции внутри буржуазной партии, руководила забастовочным комитетом и добилась удовлетворения части требований, однако сама эта организационная форма изначально подразумевала растворение классовой партии пролетариата внутри межклассового блока. Это не было просто “стратегической ошибкой” ИККИ, а имело под собой жёсткий материальный базис: изолированному на международной арене СССР жизненно требовался сильный внешнеполитический союзник на восточных рубежах для противовеса Великобритании и Японии. С точки зрения государственных интересов Москвы, буржуазно-националистическая армия Чан Кайши выглядела куда более надёжным партнёром, чем молодой китайский пролетариат. Классовая самостоятельность китайских рабочих была принесена в жертву объективным дипломатическим и военным нуждам сталинского государства.
Катастрофа 1927 года не была отклонением или “доведением до крайности” в целом верной тактики единого фронта – она была её закономерным следствием. Единый фронт с некоммунистическими организациями – будь то реформистские профсоюзы в Европе или буржуазно-националистические партии в колониях – в принципе не может быть орудием пролетарской революции: он с необходимостью подчиняет коммунистов чужому руководству и чужим интересам, размывая ту единственную границу, на которой держится революционная партия, – границу класса. Именно это ещё в 1921 году доказывала Итальянская Коммунистическая левая, отвергая единый фронт как возврат к обанкротившимся довоенным тактикам социал-демократии, и то же самое подтвердил Гоминьдан 12 апреля 1927 года: его возглавлял Чан Кайши, чья власть была укреплена именно тем блоком, который КПК помогала выстраивать, и который обратил оружие против вчерашних “союзников” – в Шанхае были разгромлены находившиеся под контролем коммунистов профсоюзы и органы городского самоуправления, свыше тысячи человек арестовано, около трёхсот казнено; в первые же дни было убито несколько сотен человек, а в ходе последующих недель зачисток число жертв гоминьдановского террора только в Шанхае достигло 5–10 тысяч. Репрессии распространились на Кантон, Нанкин, Ханчжоу и другие города.
Объективные условия – высококонцентрированный, современный индустриальный пролетариат, возникший вокруг иностранного капитала в стране с глубоко феодальными, патриархальными отношениями, – создавали взрывоопасную революционную энергию, но не отменяли и не смягчали действия этого закона: тонкий слой пролетариев, отданный своей же партией под руководство национальной буржуазии, был раздавлен именно потому, что не имел собственной, отдельной от буржуазного блока организации.
Материальная почва этого противоречия была ещё резче, чем в послереволюционной России: концентрированный промышленный пролетариат существовал лишь в узких анклавах – договорных портах вроде Шанхая и Гуанчжоу, – окружённых страной, где реальная власть на большей части территории принадлежала соперничающим милитаристским кликам, а деревня оставалась в путах полуфеодальной земельной ренты и была практически не затронута ни промышленным капитализмом, ни революционной агитацией. Гоминьдан именно поэтому и претендовал на роль национального объединителя – задача, которую тонкий слой городского пролетариата решить в одиночку не мог, что и делало союз с ним материально, а не только тактически, соблазнительным.
Китайская катастрофа – одно из самых ясных исторических подтверждений тезиса, отстаивавшегося Коммунистической левой ещё с полемики против самой доктрины единого фронта на III и IV конгрессах Коминтерна: не существует “правильно организованного” союза с прогрессивной национальной буржуазией, при котором сохранённые формальные гарантии независимости партии спасли бы дело, – само согласие на такой союз уже есть отказ от классовой линии. Показательно, что даже критика сформировавшейся под влиянием китайской трагедии троцкистской международной Левой оппозиции не пошла дальше требования “подлинных гарантий” независимости КПК внутри блока с Гоминьданом, то есть осталась в рамках той же ошибочной посылки, будто единый фронт с буржуазной партией в принципе может быть правильно организован. Поражение 1927 года было, таким образом, не столько провалом конкретного руководства Коминтерна, сколько подтверждением правоты тех, кто настаивал на невозможности единого фронта как такового – начиная с самого момента вступления КПК в Гоминьдан в 1923 году.
Крах 1929 года: конец стабилизации и радикализация буржуазии
Временная частичная стабилизация капитализма, достигнутая в 1920-е годы ценой разгрома революционных авангардов, сменилась глубочайшим кризисом уже осенью 1929 года. Великая депрессия стала не просто конъюнктурным спадом, а жесточайшим структурным кризисом перенакопления капитала. Глобальный коллапс сбыта и цепная реакция банкротств были формой проявления более глубокого структурного противоречия: колоссально возросшая – на основе фордизма и тейлоризма – производительность труда и норма эксплуатации привели к перенакоплению капитала, не находящего прибыльного приложения, и одновременно – поскольку рост эксплуатации структурно ограничивает долю совокупного продукта, достающуюся наёмному труду, – к сужению платёжеспособного спроса масс. Оба момента суть выражение одного и того же процесса: капитал разрастается сверх границ, которые сам же устанавливает для реализации произведённой им стоимости. Для мирового рабочего движения этот крах означал резкое изменение самих условий борьбы. Эпоха тактических уступок и реформистского маневрирования закончилась. Столкнувшись с угрозой катастрофического падения нормы прибыли, буржуазия была вынуждена перейти к радикальным мерам спасения системы. На одном полюсе (в США) это привело к попытке спасти капитализм через масштабное государственное регулирование и частичную интеграцию рабочего движения в систему (Новый курс). На другом – в разорённой континентальной Европе – капитал сделал ставку на окончательное уничтожение буржуазно-демократических институтов и физическую ликвидацию всех независимых рабочих организаций через установление фашистских диктатур. В этих условиях классовые столкновения 1930-х годов с неизбежностью ставили вопрос о власти, к решению которого рабочее движение оказалось абсолютно не готово.
Германская трагедия: от “социалистических” коалиций к триумфу нацизма (1921–1933)
Если в Италии буржуазия разгромила рабочее движение прямым насильственным ударом – сквадристским террором с последующей физической ликвидацией всех независимых организаций пролетариата, – то в Великобритании поражение было нанесено иными средствами: капитуляцией профсоюзной бюрократии, сдавшей Всеобщую стачку 1926 года без единой уступки, и последующим законодательным закреплением этого поражения (уже упоминавшийся Trade Disputes and Trade Unions Act 1927). В Германии же – стране с самым мощным и организованным пролетариатом в мире – поражение приняло ещё более извилистую и теоретически сложную форму. Кровь, пролитая при подавлении спартакистов в 1919 году социал-демократическим правительством, навсегда расколола немецкий рабочий класс – и с самого начала это была не случайность, не “раскол среди своих”, а граница между пролетарской и буржуазной политикой: СДПГ уже в январе 1919-го действовала как орган буржуазного государственного насилия против революции, а не как заблудшая часть рабочего движения. Последующее десятилетие стало историей того, как эта первоначальная граница систематически размывалась зигзагами Коминтерна – сперва в сторону авантюризма, затем оппортунистических блоков, – и именно это размывание, а не личные слабости тех или иных руководителей, привело пролетариат к капитуляции перед нацизмом без единого выстрела со стороны собственно рабочих организаций.
Потеряв свои лучшие кадры в ходе авантюристической мартовской акции 1921 года, КПГ вступила в последующий период истории германского рабочего движения ослабленной и деморализованной. Эта акция была предпринята не в ответ на объективный кризис, а по искусственно навязанной Коминтерном (через Белу Куна) “теории наступления”: ни кризиса верхов, ни сопоставимого подъёма массовой активности весной 1921 года в Германии не было – восстание было спровоцировано сверху, на относительно спокойном фоне, и потому было обречено с самого начала.
Формально в 1923 году в Германии сложилась революционная ситуация по всем трём классическим признакам: паралич государственного аппарата после падения правительства Куно, гиперинфляция, уничтожившая сбережения и реальную зарплату, стачечная волна и формирование “пролетарских сотен”. Но причину провала нельзя списывать на нерешительность руководства КПГ, – как это сделал Троцкий в статье “Уроки Октября” (1924). Крах был заложен не в Хемнице 21 октября 1923 года12, а на IV конгрессе Коминтерна в 1922 году, став прямым следствием применения лозунга “рабоче-крестьянского правительства”. Осенью 1923 года Коминтерн поддержал вступление КПГ в коалиционные земельные правительства с СДПГ в Саксонии и Тюрингии. Эта стратегия должна была создать условия для революционного выступления, но в итоге столкнулась с отсутствием общенациональной готовности к восстанию и вмешательством центральных властей. Сама же КПГ была парализована собственной институциональной легальностью задолго до того, как понадобилась чья-либо личная решительность; отменённое в решающий момент восстание и истёкший кровью изолированный Гамбург – это уже следствие, а не первопричина. Там, где Троцкий видит частную тактическую ошибку исполнения в целом верной стратегии, следует видеть закономерный результат самой стратегии единого фронта, испытанной здесь на практике впервые и давшей свои первые горькие плоды.
К моменту краха Веймарской республики паралич рабочего класса достиг апогея – и на этот раз с обеих сторон раскола он принял форму, граничащую с самоубийством. Но говорить здесь о симметричном крахе двух “родственных” организаций абсолютно не верно. СДПГ и контролируемые ею профсоюзы (ADGB) не “предали” рабочих в момент слабости – они в точности исполнили ту функцию, которую взяли на себя ещё в 1919 году: сделали ставку на спасение буржуазного государства любой ценой, терпя чрезвычайные декреты Брюнинга и полагаясь на полицию и конституцию для сдерживания Гитлера. Кульминацией этого легализма стал “прусский удар” (Preußenschlag) 20 июля 1932 года: рейхсканцлер фон Папен президентским декретом сместил законное социал-демократическое правительство Пруссии во главе с Отто Брауном – и ни СДПГ, ни формально лояльная ей прусская полиция, ни военизированный Рейхсбаннер не оказали ни малейшего сопротивления.
КПГ же, полностью подчинённая сталинскому руководству, оставалась – в отличие от СДПГ – организацией пролетарского происхождения, но разложенной оппортунизмом; именно поэтому её крах особенно поучителен. Курс “третьего периода”, принятый VI конгрессом Коминтерна в 1928 году и радикализованный X пленумом ИККИ в июле 1929-го, провозгласил СДПГ “социал-фашизмом” – главной социальной опорой буржуазии, утверждая, что победа над фашизмом невозможна без предварительного разгрома социал-демократии. В августе 1931 года КПГ по прямой директиве Коминтерна поддержала инициированный “Стальным шлемом” и нацистами референдум о досрочном роспуске прусского ландтага. Штурмовые отряды нацистов беспрепятственно захватывали улицы ещё и потому, что к решающим годам КПГ была лишена собственной военизированной самообороны: Союз красных фронтовиков (RFB) был запрещён властями ещё в 1929 году. Формула “после Гитлера – наш черёд” (приписываемая партийным кругам КПГ того времени, хотя её точная атрибуция остаётся спорной) выражала подлинную веру аппарата Коминтерна.
С 1930 года существовала Международная левая оппозиция Троцкого, оставившая программные тексты о Германии, в которых методично обосновывалось, что теория “социал-фашизма” является гибельной политикой. Но предложенное Троцким средство – военно-практический единый фронт с СДПГ для физического разгрома штурмовиков (“маршировать врозь, бить вместе”) – исходило из той же ошибочной методологической предпосылки, что и породившая катастрофу стратегия 1923 года: оно по-прежнему основывалось на том, что СДПГ, несмотря на предательство её руководства, остаётся рабочей партией, с которой возможен блок. Но опровергнуть теорию “социал-фашизма” не значит обосновать приемлемость такого единого фронта с партией, которая доказала свою буржуазную, а не рабочую природу ещё в 1919 году, а затем подтвердила её молчаливой капитуляцией 20 июля 1932 года.
Немецко-голландская левая, напротив, считала КПГ переродившейся партией ещё с начала 1920-х годов; она призывала к прямому действию через низовые рабочие союзы (AAUD), отвергая и профсоюзы, и парламенты, но к 1930-м годам это течение было уже физически и организационно маргинализовано.
Итальянская левая действовала на двух уровнях, которые важно не смешивать. С 1928 года, с момента основания Левой фракции Компартии Италии в Пантене под Парижем, выходил журнал Prometeo, где велась текущая полемика против курса “третьего периода”. Но зрелая, окончательная оптика, категорически отвергавшая и “третий период”, и призыв Троцкого к единому фронту как две стороны одной ошибки, была развёрнута уже постфактум – в журнале Bilan, запущенном фракцией итальянской коммунистической левой в Брюсселе в 1933 году как теоретический итог всего послевоенного революционного опыта. Для Bilan СДПГ не была заблуждающейся частью рабочего движения, а являлась органической частью буржуазного государственного аппарата. Призывать к фронту с палачами революции во имя “спасения демократии” означало сеять смертельные иллюзии. Нацизм и Веймарская демократия были не антиподами, а лишь двумя разными методами, которыми капитал спасает свою диктатуру. Рабочий класс Германии проиграл не из-за тактической ошибки в 1932 году и не из-за нерешительности отдельных руководителей в 1923-м, а потому, что с 1921–1922 годов позволил втянуть себя сперва в союзы с социал-демократией, затем в выбор между буржуазной демократией и фашизмом, – утратив на каждом из этих шагов частицу политической самостоятельности.
Отдельно следует упомянуть и КПГ-О, возглавляемую исключёнными из КПГ в 1929 году Брандлером и Тальгеймером: она отстаивала тактику единого фронта с ещё более оппортунистических позиций.
Катастрофа германского пролетариата стала кульминацией череды поражений 1920-х и начала 1930-х годов. Рухнул не “субъективный фактор” – не воля и решительность отдельных руководителей, – а сама архитектура стратегии, которую Коминтерн выстраивал начиная с 1921–1922 годов: авантюризм, за ним единый фронт и правительственные коалиции, далее “третий период”, и в конце концов – полный переход инициативы в руки капитала. В следующей части статьи мы рассмотрим, как это глобальное изменение баланса классовых сил отразилось на марксистской теории, привело к смене социально-экономического положения рабочих и породило новую, не менее трагичную стратегию Народных фронтов, финал которой разыгрался на баррикадах Испании.
Август 2026 г.
Footnotes
-
- Ленин В. И. Доклад ВЦИК и Совнаркома 5 декабря. VII Всероссийский съезд Советов. 5–9 декабря 1919 г. // Полн. собр. соч. Изд. 5-е. Т. 39. С. 388. ↩
-
- См. вторую часть этого очерка в следующем номере нашего журнала. ↩
-
- Полемизируя с Троцким и Бухариным о роли профсоюзов Ленин заявил: «У нас государство на деле не рабочее, а рабоче-крестьянское […]. Но мало этого. Из нашей партийной программы видно […] государство у нас рабочее с бюрократическим извращением. […] Вот вам реальность перехода» (Ленин В. И. О профессиональных союзах, о текущем моменте и об ошибках т. Троцкого. Речь на соединенном заседании делегатов VIII съезда Советов, членов ВЦСПС и МГСПС – членов РКП(б) 30 декабря 1920 г. // Полн. собр. соч. Изд. 5-е. Т. 42. С. 208). ↩
-
- Кронштадтская трагедия и реакция на неё различных политических сил является важнейшей темой, которую мы рассмотрим в одном из будущих номеров нашего журнала. ↩
-
- Уроки поражения: объективные причины изоляции и контрреволюции // Коммунистический Прометей. Август 2026. № 2. С. 76. ↩
-
- Постановление 28 декабря 1938 года определяло прогул, в частности, как опоздание более чем на 20 минут; указ 26 июня 1940 года ввёл уголовную ответственность за прогул и самовольный уход с предприятия. ↩
-
- В частности, статья “Цены и бунты” в журнале “Огонёк” № 44 за 2007 год. ↩
-
- См. прошлый номер нашего журнала. ↩
-
- См. прошлый номер нашего журнала. ↩
-
- Trades union councils – это местные объединения или советы профсоюзов в Великобритании. ↩
-
- 1926 General Strike: Ten Days that Failed to Shake the World // Leftcom.org. November 2025. URL: https://www.leftcom.org/en/articles/2026-04-16/1926-general-strike-ten-days-that-failed-to-shake-the-world. ↩
-
- Там, в Народном доме, проходила конференция, на которой присутствовали в качестве гостей представители рабочих организаций Баварии, Брауншвейга и других частей Германии. Всего 500 делегатов, в том числе от фабзавкомов – 140, контрольных комиссий – 79, комитетов действия – 16, кооперативов – 26, профсоюзов – 102, местных организаций КПГ – 66, СДПГ – 7 и др. 68. Тысячи дружинников стояли всю ночь в парке Народного дома; ждали с надеждой сигнала к решительному бою. Но брандлеровцы капитулировали перед социал-демократией, то есть перед буржуазией. Брандлер снял предложение о всеобщей забастовке и высказался за создание комиссии из 10 человек (из представителей КПГ и СДПГ на паритетных началах) и передачу вопроса о всеобщей стачке на решение этой комиссии. Выступивший перед голосованием депутат ландтага от КПГ Зиберт подчеркнул, что предложение Брандлера не удовлетворяет революционных рабочих, однако, исходя из интересов сохранения единого фронта, призывал голосовать за это капитулянтское предложение. Оно было принято незначительным большинством голосов. ↩